Не то, чтобы она не любила своих братьев. Напротив, любила, любовью, которая типична только для по всему неправильного, немыслимого семейства старой Вороны, который учил своих потомков держаться вместе, но как — они всегда должны были догадываться сами. Несмотря на эту любовь — скорее привязанность детства,о котором им всем есть, что вспомнить — впускать их в свою новую жизнь Элинор хотела меньше всего, потому что ей, как никому другому, было известно и понятно, как именно это может на этой самой жизни сказаться. Иной назвал бы это страхом, но Элинор не боялась — когда есть точное и определенное знание, страха не бывает.
Она постаралась сделать так, чтобы к прибытию братьев высокий королевский терем почти опустел, она всем нашла занятие, и потому Кашнура и Леонхарта встретили только легко колышащиеся на ветру данброхские знамена — золотые витиеватые узлы на изумрудно-зеленом поле — и настороженная тишина, как эхо ее собственных эмоций. Элинор некоторое время наблюдала за братьями из укромного уголка, где сгустилась утренняя тень, как будто размышляла до самого конца, показываться или нет, но здраво рассудила, что вряд ли это поможет и подвигнет братьев убраться из ее дома подобру-поздорову — ни Кашнур, ли Леонхарт никогда не отличались тем, что понимали намеки, еще реже они им следовали. В детстве она умудрялась, будучи сильно их младше, заставлять их делать то, что ей нужно от них, порой при помощи откровенного шантажа и манипуляций, иногда при помощи угроз, в которых слышалось эхо имени Кромахи, но детство давно прошло, и в деле, которое они сейчас затеяли, дед и его влияние на их семью не сыграют никакой роли — придется обходиться своими силами.
Что именно она собирается делать, Элинор не знала. Не знала и в тот момент, когда выходила из своего укрытия и окликала братьев, даже тогда, когда уже стояла перед ними, она понятия не имела, как будет их выпроваживать и что будет говорить, чтобы не подпустить к малышке Мериде, еще даже не получившей всей положенной защиты богов, которая так нужна от дурного глаза. А более дурного глаза, чем у Кашнура, более тяжелого духа, чем у Леонхарта, найти сложно.
Элинор старалась улыбаться, но не так, чтобы они вообразили, что она им рада.
— Ты же знаешь, мой дорогой брат, я люблю зверей, которые умеют кусаться, а не просто поют песни, — Элинор остановилась перед троном своего мужа, на который бесцеремонно уселся Кашнур, с той бессовестной миной и безо всякого уважения, какие свойственны были лишь ему. Она не обманывалась на счет того, что оба брата думают о ее Фергюсе, но сносить такое неуважение было выше ее сил. — Подушку, дорогой брат? Или тебе удобно на этом деревянном стуле? Мне казалось, ты в своей пустыне давно отвык от жестких кресел.
Она обернулась через плечо на Леонхарта, который, в отличие от Кашнура, не изменился ни капли. Того пески пустыни и жаркое солнце явно подсушили, а вот Леон остался таким, каким она его запомнила. Тем, от кого хочется держаться подальше.
— Не помню, чтобы я писала вам приглашение в ДанБрох, милые братья. Но хорошо помню, что вы обычно являетесь без приглашения. Вот только беда, в ДанБрохе с подозрением относятся к чужакам, еще сильнее — к колдунам. Муж мой,королю Фергюс, особенно, но сейчас он на охоте, и я не знаю даже, когда он намерен вернуться.
Она надеялась, что до сих и без пояснений дойдет суть ее слов. Сообразительностью все же они отличались всегда, пусть Элинор и не надеялась, что братья уйдут по-хорошему.